Я несколько растерялся от необычной неделикатности и настойчивости Бориса. Пустился в пространные объяснения причин невозможности нашей сиюминутной встречи. Слуцкий меня не слышал. Не хотел слышать.

— Ну ладно! — с нажимом сказал он и опустил трубку. Это и был мой последний с ним разговор.

Люди по-разному уходят из жизни. Одни легко, другие мучительно. Одни слишком рано, другие слишком поздно.

Слуцкий избрал (если так можно выразиться) смерть необычную.

Он умер дважды. Глубочайшая депрессия наступила вскоре же после смерти Тани. Депрессия клиническая, тяжелая и необратимая. Все наши попытки повидаться с ним, попробовать памятью о прошлом вернуть его к истинной жизни не увенчались успехом. Он никого не хотел видеть. Врачи советовали подождать. В литературной среде непозволительно быстро начали забывать о поэте Слуцком. Людям свойственно любое следствие объяснять ближайшими причинами. Постепенно сложилось банальное мнение, что поэт не смог пережить смерть своей любимой жены и поэтому, мол, ему ничего не оставалось делать, как впасть в глубочайшую депрессию.

Такого, на мой взгляд, с людьми типа Слуцкого случиться не могло. Болезнь была подготовлена всей суммой обстоятельств, через которые ему пришлось пройти. Говорят, что ничто так не укорачивает нашу жизнь как сама жизнь. Борис жил активно, взваливая на себя порой непосильные ноши. На склоне лет женился и расслабился. Первый же удар судьбы — смерть Тани — оказался для него непосильным. Превысил запас прочности.

Как поэт и как структурная личность Слуцкий умер именно тогда, в семьдесят седьмом году, вскоре же после истинной смерти своей подруги. Весь период после этого, вплоть до реального конца, жизнью в полном смысле назвать нельзя. Это было существование, не больше. Болезнь отняла у него самое основное — волю. А без воли Борис Слуцкий уже не Борис Слуцкий. Возможно, он интуитивно, одним краем сознания это понимал и, может быть, поэтому маниакально страшился всякого общения. Даже с самыми близкими друзьями.

Ушел из жизни Борис тихо, бесшумно и скромно, был похоронен на Пятницком кладбище в Москве. Это была его вторая смерть. Но и она не самая страшная. Все мы смертны и рано или поздно разделим эту участь. Для поэта и вообще для художника страшно забвение. Особенно тогда, когда при жизни не все было опубликовано. Думаю, что с Борисом Слуцким этого не произойдет. Бессмертие он себе заработал.

* * *

О творчестве Слуцкого будет написано еще немало. Оно достойно самого серьезного анализа и внимания. Поэтов, даже хороших — много, таких, как Слуцкий — не было и не будет.

Передо мною небольшой сборник «Работа», изданный в 1964 году. На внутренней стороне обложки дарственная надпись. Это экземпляр, подаренный Лемпорту. «Владимиру Лемпортасу — который первый в мире понял, что лепить меня перспективнее, чем Мао. Борис Слуцкий — 8.1.1967».

Эта шуточная надпись сделана по поводу того же упомянутого выше портрета из гранита, который вырубил Володя.

Борис воспринимал наши произведения только тогда, когда ему удавалось облечь готовую скульптуру в удачную словесную формулу. До этого она для него не существовала.

В свою очередь, и стихи его воспринимаются не емкостью фабульного содержания, не афористичностью крылатых строчек, а всей сущностью крепко сколоченных в единый образ стихов. Его стих — это своеобразное искусное перекатывание валунов. У него нет мелких стихотворений, все они наполнены монументальной тяжестью, все значительны.

Мы все ходили под богом.
У бога под самым боком.
Он жил не в небесной дали,
Его иногда видали
Живого. На мавзолее.
Он был умнее и злее
Того — иного, другого
По имени Иегова…

Когда их читал сам поэт, становилось страшно от молотоподобных ударов словами по сознанию слушателей.

О своем труде (именно труде) стихосложения Слуцкий рассказывает сам в своих многих стихотворениях. Вот одно из них в том же сборнике:

Изобретаю стихотворение:
Уже открыл одну строку.
Но нету у народа времени,
Чтобы прислушиваться к пустяку.

Меня всегда поражает способность Бориса втискивать в стихотворную строчку почти не умещающиеся слова. Втискивать, вбивать. Всегда внатяжку, всегда с насилием и всегда навечно. Слушая или читая и вникая иногда в смысловую часть произведения, я всем своим существом ощущаю это упорное намерение вбить в сознание слова, разбухшие до огромного символа. Он, как циркач пудовыми гирями, удивительно искусно жонглирует такими же пудовыми словами.

Я не литературный критик, и мне нелегко подобрать нужные слова, образы, чтобы обозначить ту связь, которая существовала между нами как художниками. Но думаю, что она формировалась где-то на этом уровне — уровне пластического мышления, восприятия действительности как невероятно значительной субстанции. Разница только в том, что Слуцкий это восприятие фиксировал емкими словами, а мы — скульпторы — в глине, в дереве, в камне.

Июль 1986.

Александр Штейнберг. Вспоминая Бориса Слуцкого

Я познакомился с Борисом Абрамовичем Слуцким в конце 1956 года, но стихи его узнал раньше от моих друзей — членов литературных объединений Горного и Политехнического институтов в Ленинграде. Объединениями руководил поэт и прекрасный педагог Глеб Сергеевич Семенов, воспитавший большую плеяду талантливых поэтов — Александра Кушнера, Глеба Горбовского, Леонида Агеева, Нонну Слепакову, Нину Королеву, Олега Тарутина, Нину Королеву, Александра Городницкого, Владимира Британишского, Виктора Берлина, Елену Иоффе.

После первой встречи с Борисом Абрамовичем он дал мне свой телефон и пригласил меня бывать у него в Москве. Каждый раз, бывая в столице, я приносил Борису Абрамовичу стихи своих друзей, а он передавал для них довольно толстые пачки напечатанных на машинке своих стихов. Борис Абрамович очень интересовался различными группировками поэтического молодого Ленинграда. Кроме упомянутых, в Ленинграде были группы университетских поэтов, в том числе так называемые «формалисты» — Михаил Еремин, Леонид Виноградов, Лев Лившиц (Лев Лосев), Владимир Уфлянд. Были поэты Технологического института — Евгений Рейн, Дмитрий Бобышев, Анатолий Найман. Были поэты и прозаики «Трудовых резервов», которыми руководил Давид Яковлевич Дар. Я давно дружил с Евгением Рейном и, как другие «горняки», был в добрых отношениях с его молодым другом Иосифом Бродским. Стихи Иосифа и его жизнь были очень интересны Борису Абрамовичу. Он спрашивал меня о Бродском с улыбкой: «Ну, как там Бродский — карбонарий рыжий?» Однажды я передал эти слова Слуцкого Иосифу — тот весело парировал: «Молчал бы уж лучше Борух!» Иосиф очень тепло всегда говорил о Слуцком, знал и ценил многие его стихи.

Борис Абрамович не просто интересовался стихами молодых ленинградцев, при мне он звонил в редакции журналов Б. Сарнову, Я. Смелякову, и я сразу отвозил стихи моих друзей тем, с кем Слуцкий договаривался. Он помогал изданию первых книг Глеба Горбовского и Леонида Агеева, заботился о том, кому их рукописи попадут на внутренние рецензии.

Как-то Борис Абрамович стал меня дотошно допрашивать о нелитературных общениях молодых поэтов «горняков» — дружбах, ссорах, вообще о конфликтах в нашем кругу. Чувствуя его интерес, старался что-то вспомнить. Но ничего так и не нашел. «Да, дружба у нас крепкая. Хотя при обсуждениях критикуют друг друга беспощадно. А конфликтов по мелочам нет».

«Это очень хорошо, — сказал Борис Абрамович. — Это важно в будущем, когда пути ваших ребят разойдутся (а они обязательно разойдутся, так как это люди очень талантливые), — так вот, благодаря той атмосфере, которая есть в вашем кругу сейчас, в будущем они сохранят доброе отношение друг к другу, помня о своей общей поэтической юности».