Я знала, что Слуцкий периодически лежит в больнице, никого не принимает. Я даже не пыталась увидеться с Б. А.

Но однажды мне позвонили.

— С вами говорит Борис Слуцкий… — Дряблый, надтреснутый голос. А был — долгие годы — сплав серебра и стали. — Я все знаю. Одобряю ваше решение. Кто вами занимается?

Я к тому времени была исключена из Союза писателей. Меня не печатали. Имя мое не упоминалось. Такова была кара за мое намерение эмигрировать вместе с семьей. От намерения я отказалась сама, но в СП меня не восстановили, литературной работы не давали. По существу, мной никто не занимался. Но две фамилии осведомленных функционеров я назвала. По мнению Б. А., мое «возвращение в строй» оказалось в ненадежных руках.

С трудом преодолевая невидимую мне стену, так же глухо, тем же не своим голосом Борис Абрамович вопрошает:

— Не пойти ли выше?

— Я подумаю. Можно мне вас видеть?

— Нет!

— Как ваше самочувствие?

— Ужасное. Кошмар за кошмаром…

Почему позвонил? Мне кажется, это был его ответ на ту мою скорбную окаменелость у гроба Тани, на то живое чувство сострадания, что испытываешь редко и еще реже выражаешь.

Кошмарам тянуться еще пять лет. И за грядущие годы — ни одного стиха! Казнь поэта — его поэтическое безгласие.

Исступленная честность перед самим собой не внушила ли Слуцкому мысль, что в истории с Пастернаком им двигала зависть к свободе великого человека и поэта?

Это было нестерпимо! Это был тот «огонь палящий», о котором говорит Библия. Вот почему, думается мне, он так болезненно прореагировал на мое нечаянное слово «пекло», вырвавшееся во время полунаучного-полушарлатанского сеанса хиромантии… [51]

Константин Ваншенкин. «От старинного читателя и друга…»

Последний год я стал почему-то часто думать о Слуцком, то и дело перечитывать его стихи, С каждым разом они словно обнаруживали новые достоинства, действовали не слабее, а сильнее. Я стал чуть не всем подряд говорить, какой он прекрасный поэт, и многие, кое-кто и с неохотой, соглашались. Выяснилось, что это было почти общее мнение. Образовалась как бы новая волна его признания. И вдруг эта весть…

Хорошо бы жив пока,
после смерти можно тоже,
чтобы каждая строка
вышла, жизнь мою итожа.

«После смерти можно тоже…»

Слуцкий — по-настоящему редкостный художник. Его отличают необычность, неожиданность, парадоксальность. Изощренность под видом корявости. Тонкость под маской прямолинейности. У него, я бы сказал, рустованный стих, то есть рельефный, грубо околотый, — в архитектуре такая кладка или облицовка существует и ценится наряду с камнем полированным. У него яркий разговорный язык — различных групп, слоев. Потребность и умение внедриться в психологию разных людей, неиссякаемый интерес к ним. Множество портретов. Стихи о войне, о жизни, о людях, об искусстве — и все о себе. Забота о Земле, о живущих рядом, боль за них. Любовь к жизни, нежелание уходить. Но что делать! «Вся надежда на человечество, на себя уже никакой». Самоирония — сильнейшая его сторона.

Главный герой Слуцкого — Совесть. Замечательно у него сказано: «Соврешь — и себе же навредишь». Это ведь один из основных законов искусства. В ту пору — кажется, это был пятьдесят третий — мы жили в Хоромном тупике, у Красных ворот. Зрительно помню стенд с еще старой, четырехполосной «Литературной» и эти стихи «Памятник» — «Дивизия лезла на гребень горы…» Должен признаться, они показались мне весьма обычными.

В тот же день я встретил Поженяна и он спросил, читал ли я их.

— А кто это? — поинтересовался я. — Молодой поэт?

— Нет! — сказал Поженян. — Это не молодой, это старый поэт. Я давно с ним знаком…

Потом я удивлялся: почему он назвал его старым?

Многие хорошо его знали с еще предвоенных литинститутских времен — Луконин, Наровчатов, Львов, Глазков… Он оттуда. Но войну провел не как большинство однокашников — не уверен, писал ли он стихи тогда, во всяком случае, не печатался. Только воевал. Он по писательской судьбе был ближе мне и Винокурову. Он, довоенный, пришел в литературу даже позже нас.

Но он всегда помнил, думал о своих сверстниках. Они были ему особенно дороги. Замечательна сила его товарищества. И в стихах его живут Михаил Кульчицкий, Павел Коган, Ксения Некрасова…

Он по-настоящему любил, знал и мог оценить истинную поэзию, и все-таки, врожденное ли это свойство, результат воспитания или его политработа на войне, но для него параллельно существовали в этом деле и иные критерии. Вот стихи «Памяти товарища»:

Перед войной я написал подвал
Про книжицу поэта-ленинградца…

Написал отрицательную, разносную статью. «…Но через день бомбили Ленинград — и автор книги сделался поэтом».

Все то, что он в балладах обещал,
Чему в стихах своих трескучих клялся,
Он выполнил — боролся и сражался,
И смертью храбрых, как предвидел, пал.
Как хорошо, что был редактор зол
И мой подвал крестами переметил
И что товарищ, павший,
   перед смертью
Его,
   скрипя зубами,
      не прочел.

Вот что для него главное!

Поразительно, как Слуцкого сразу приняли — и старики, и молодые. Как он естественно сблизился с Заболоцким, Мартыновым. Как к нему потянулись младшие. Он оказался как бы неким связующим звеном между теми и другими.

Меня привлекало в Слуцком многое. Его убежденность, благожелательность, объективность — как ни у кого. Его благородство. Он был доверчив. Иных идеализировал, они ему казались лучше, чем были, — как люди и как поэты тоже. Однажды Трифонов сказал ему при мне о молодом тогда стихотворце, которого Слуцкий поддерживал:

— Что же твой ученик такие статьи пишет!

Борис ответил:

— Я его этому не учил.

Привлекала его исключительная начитанность, память, знания. Интерес буквально ко всему.

Нравилось, как он говорил — четко, резко, значительно, каждое слово отдельно. Как он протягивал руку, высоко держал голову.

Не помню случая, чтобы Смеляков, или Луконин, или кто другой (а ведь были мастаки на это) отнеслись к нему несерьезно, иронически, просто невнимательно. К нему, к его словам. Слушать его всегда было интересно. Это была яркая, заметная фигура. Плотный, усатый, с рыжизной в волосах.

Мне нравились его стихи, многие задевали за живое, запоминались сами собой.

Конечно, он был органичным, крепко сформировавшимся поэтом, что не все понимали. Он был поэтом подчеркнуто прозаичным. Некоторым своим стихам он давал подзаголовки — определения жанра: «статья», «очерк». Нарочито? Но как же тогда Твардовский с его подзаголовками к лирике: «сельская хроника», «фронтовая хроника», а к поэме «Дом у дороги» — «лирическая хроника»?

Странно проводить аналогии между этими двумя поэтами, но вот — у Твардовского:

Что-то вяжет девушка,
Сидя за рулем.

У Слуцкого:

Шоферша вязала в кабине
Огромного самосвала.

Это не заимствование. Заимствуют строку, манеру.

Это — сходные жизненные наблюдения.

Борис Слуцкий — поэт незаурядной силы, своей интонации, индивидуальности. Суровый, корявый. Но мастер. И, конечно, по натуре комиссар — как мало кто в поэзии.