Но дальше такой предкомандной стадии не шло. Напротив, в разговоре мягчал, умел сосредоточенно выслушивать, не спеша соглашаться или оспаривать.
Не знаю, как другие, но я не сразу почувствовал притягательность Слуцкого, не сразу понял, почему к нему тянутся самые разные люди, почему дорожат его советом.
И только постепенно попадал под обаяние этого человека с живым и сильным умом, очень начитанного, много знающего, напряженно думающего, но менее всего склонного поражать собеседника, выглядеть оригиналом, глушить эрудицией.
Короче говоря, предложение Слуцкого провести с ним полдня и вечер вызвало у меня не столько энтузиазм, сколько легкое смущение.
Он мгновенно это уловил и вдруг улыбнулся с мальчишеским озорством и простодушием, не вязавшимся с непререкаемым тоном, в каком было сделано приглашение.
И я отправился в гости.
Московские квартиры тех лет были загромождены всевозможной рухлядью: продавленные кресла, колченогие обеденные столы под убогой клеенкой, ветхие шторы, ширмы с выцветшими драконами, дряхлые буфеты-мастодонты. В квартире, снятой Слуцким, имелась особенность: закуток, образующий вторую комнатенку, отделялся от первой не дверью, а невысокими резными створками.
Слуцкий сказал, что у него много не напечатанных еще стихов, он дает их читать желающим. И положил передо мной толстую потрепанную канцелярскую папку. Но прежде чем развязать тесемки, учинил нечто вроде допроса. Потом я убеждался не раз: это обычная его манера. Не дипломатическая беседа о том о сем, но в лоб, с напористой последовательностью поставленные вопросы. Он хотел знать, кто сидит перед ним. Как этот человек живет, чем дышит. Не праздное любопытство, но острый, несколько деловой даже интерес к любому. Удивительная веротерпимость, желание понять и чуждые ему взгляды, вкусы. Переубеждать он, по-моему, не очень любил, не стремился к дебатам. Зато всегда старался прийти на помощь.
Он сокрушенно покачал головой, услышав, что я не выслужил офицерской пенсии. Будет трудно, периоды непечатания неизбежны. Да, и после XX съезда…
Он оставался вне эйфории, охватившей тогда многих. Он начал десталинизацию года два назад: в папке лежали «Бог» и «Хозяин». Но не ставил их себе в заслугу, не гордился досрочным прозрением. Впрямь ли оно досрочное?
Совершавшееся с нами и вокруг нас после XX съезда было беспримерным. Но уже рождалось недоумение. Нигде не напечатанный, но повсеместно читанный доклад Н. С. Хрущева вызывал бесчисленные вопросы, предоставляя людям в полутьме искать на них ответы.
Об этом мы тоже говорили со Слуцким. Он старался сохранять спокойную сдержанность, словно боясь новых разочарований. Слишком много накопилось их в нашей жизни.
Со школьной скамьи Слуцкий, как известно, дружил с Михаилом Кульчицким. Вместе учились в Литинституте. Кульчицкий, по убеждению Слуцкого, самый одаренный из поэтов-сверстников, пал под Сталинградом. «Пропал без вести» — сообщили родным [13] .
Эта формулировка, и вообще настораживающая, по отношению к Кульчицкому звучала особенно недоброжелательно. Его отец некогда служил офицером в царской армии и был арестован в советское время. В 1942 году он, правда, погиб в гитлеровском застенке. Но какое это имело значение?
Слуцкий тщетно пытался напечатать немногие стихи, оставшиеся после Кульчицкого, добивался формулировки: «Пал смертью храбрых».
Воспоминания о Кульчицком, весь разговор исподволь готовил меня к стихам, лежавшим в папке Слуцкого. Они, я увидел, вышли из-под пера человека, в упор смотревшего на мир и без малейшей расслабленности взиравшего на самого себя.
Так не принято говорить о стихах, но у меня тогда возникло чувство, будто я читаю нечто близкое к отчету. Автор строго и вполне конкретно хотел объяснить людям, себе самому все, что он делал и что делалось окрест. Этот стиль, пожалуй, не очень точно назовут «прозой в стихах». Одни такую «прозу» станут хвалить, другие — бранить.
В папке мне не попалось ни одного лирического стихотворения. Война, быт, человеческие судьбы на трудном изломе, исторические катаклизмы.
Ни следов подражательства кому-либо, ни ученичества. Почти не печатавшийся еще Слуцкий годами изо дня в день обращался к тем, кто квартировал «рядышком», чтобы вставить слово в общий разговор. Или, вернее, в разговор, которому надлежит быть общим. Это слово — грубоватое, шероховатое, сугубо разговорное. Обычность лексики сообщала необычность стиху.
Поэзия его поражала прямотой выражения, точностью сформулированной мысли. Мысль набирала размах, энергию. Но чувство не спешило выплеснуться. Эмоциональное воздействие на читающего осуществлялось исподволь. Это воздействие я испытал не с первых минут.
Слуцкий чем-то занимался, скрывшись за узорными створками. Иногда входил, глядя на меня, на стопку прочитанных стихов. В какой-то момент подвинул ко мне настольную лампу — комната была темновата и днем. Спросил, как я отношусь к пельменям, и принялся их жарить на электрической плитке. Не варить, а именно жарить. Достал водку, мне налил стакан, себе — на донышке. Оказывается, он не умел пить — быстро хмелел.
Озадачил меня вопросом: нет ли провинциальности в его стихах?
Я не сразу сообразил, о чем речь. Видимо, он опасался, что приверженность к житейской прозе, ее негромким подробностям может восприниматься как провинциальность, «пережитки» харьковского детства.
И в этот первый совместно проведенный день, и в дальнейшем меня удивляло отсутствие в нем самонадеянности, столь распространенной среди его собратьев. Самолюбие имелось. Но самолюбие труженика, работника. Оттого и сомнения, желание узнать, что думают о его работе другие.
Когда Слуцкого через несколько лет введут в приемную комиссию Московского отделения Союза писателей, он прослывет самым снисходительным ее членом. Жесткие требования, будет полагать он, надо предъявлять только себе. К другим, прежде всего к молодым, лучше всего относиться снисходительно и с величайшей осторожностью: не обидеть бы невзначай, не затоптать бы талант.
Но к вечно умиленным покровителям молодых дарований его не причислишь. С годами делался тверже, зорче, непримиримее. Больно много развелось стихотворцев, умеющих и предпочитающих действовать локтями.
«Свой интерес», «пробивание» — источник копящейся неприязни: «пробивные» все больше входят в силу.
К нему тянулись молодые поэты, дорожили его терпеливым вниманием. А если кто-то из учеников, еще вчера смотревший ему в рот, откровенно подражавший, возомнив, позволит себе наглость по отношению к недавнему кумиру, Слуцкий проявит ироничную невозмутимость.
Но обычно ироничностью не отличался, редко и не всегда удачно острил. Разговоры с приятельницами начинал неизменным вопросом: «Как, матушка, романы и адюльтеры?» Другого послали бы подальше. Слуцкому прощали. Уже следующие его вопросы не претендовали на остроумие. Он принимал близко к сердцу все происходившее с человеком. Пусть и малознакомым…
Позвонив, Борис спросил, известно ли мне имя такого-то художника. Я слышал имя впервые. Слуцкий посоветовал проявлять большую любознательность и предложил через час встретиться у станции метро «Кропоткинские ворота».
В назначенное время он ждал меня вместе с итальянским литературоведом Витторио Страда, кончавшим тогда аспирантуру МГУ. Обращаясь к нам обоим, Слуцкий строго предупредил:
— Если картины понравятся, восторгайтесь. Не понравятся — вежливо молчите.
Мы двинулись по Метростроевской, через глубокую сводчатую подворотню, какие нередки в старых московских домах, вышли в запущенный двор, по грязной лестнице поднялись на третий этаж.