Уважение к Слуцкому, впрочем, уцелело и когда поколение, уже распадавшееся, распалось окончательно.
Какое-то время продолжались расспросы-допросы. Попривыкнув, я реагировала спокойнее: в конце концов, это его способ внимания к человеку.
Как-то Слуцкий появился в Институте истории искусств. Я там работала и была уже им просвещена насчет небольшого старинного особняка в Козицком переулке с невытравимым патриархальным уютом. Перед войной здесь располагалось, оказывается, общежитие юридического института, а когда-то, до того, — публичный дом. Смена декораций по принципу «нарочно не придумаешь» могла бы позабавить. Борис Абрамович нажимал, однако, не на юмористический, а на назидательный аспект. Он, мол, давным-давно водрузил знамя на территории, куда я только что вступила. В жажде первенства по любому поводу просвечивало то детское соревновательное начало, та бесхитростность похвальбы, на механизме которой Михалков построил стихотворение «А у вас? — А у нас в квартире газ». Единственной целью этого краткого набега было отыскать в многократно перестроенном помещении и показать мне место, где находилась его бывшая общежитская комната. Отыскал, конечно, без труда. Меня поразила легкость вхождения в прошлое. Не в смысле топографических ориентиров, а — отсутствием запретного барьера, щадящей боязни искаженного временем образа. Он помнил все так, как будто это было вчера. Опасно жить с такого рода памятью, не смягченной спасительными провалами и угодными душе фантазиями, вырастающими на их месте.
Однажды встретились на выставке художников-нонконформистов в каком-то захудалом клубе на шоссе Энтузиастов. Открыта она была, видимо, по недосмотру надзирающих инстанций, и ее торопились посмотреть: информация передавалась из уст в уста. Борис Абрамович живописью интересовался, покупал работы непризнанных авторов. У него дома было приличное собрание, помню кое-что из А. Зверева, В. Лемпорта, Н. Силиса, много Ю. Васильева. Так что его появление на вернисаже не было случайным. Он уже закончил осмотр, когда я пришла. Однако прошелся со мной вместе, советуя обратить внимание на Оскара Рабина. Мне же милее его барачных фантазий были мозаики и натюрморты Д. Плавинского. Велел подумать.
На одной из домашних посиделок Борис Абрамович устроил мне настоящий экзамен. Ему хотелось знать, как я думаю, на кого из поэтов XIX века тянет Дезик. На Анненского? Фофанова? Случевского? Сначала я решила, что это шутка, но экзаменатор сохранял серьезность и сосредоточенность. Всех имен не запомнила, но перечислялись они долго. Перебиралась обойма совершенно разных поэтов. Интересовала не похожесть, а масштаб, итоговое значение, обсуждать которое по отношению к Дезику было достаточно бессмысленно в разгаре осуществления. Соизмерение кого-то с кем-то — излюбленная установка Слуцкого, и он ее прокатывал на мне как на свежем кадре. Не без ревнивой заинтересованности. Я не находчива в такого рода поединках, не догадалась сказать, что Самойлов тянет на самого себя.
Сразу после глазной операции Дезику нельзя было читать. Борис Абрамович хотел послушать новые его стихи. И решил прочесть их сам, вслух. Я слушала и не узнавала написанного. Описательную, фактографическую сторону Слуцкий превращал в смысловую, а второй план, тот, что между строк, размывался в волевом нажиме исполнения. Стихи при этом нравились, хвалил.
Мне было интересно, почему Слуцкий так редко выступает и совсем не устраивает персональных вечеров. Вроде бы все при нем — и читатель, и есть, с чем предстать перед ним, и яркая, отточенная речь, и стать, и медальный профиль. Ан нет. Все спрашивала у Дезика, как думает, почему? Будто бы Борис Абрамович утверждал, что пробовал и получилось неудачно. Но что ему показалось неудачным, так и не поняла. Боялся, что ударят по больному месту, спросят: «Зачем вы предали Пастернака?» Так это на всяком общественном мероприятии могли предъявить. Участвовал же он в вечерах памяти ушедших поэтов, да и живых представлял с благородной отдачей. Поэтические вечера в подцензурную пору были, быть может, основным видом неформального общения, недаром народ валил на них валом, и все больше качественный народ, с понятием. И записки из зала сыпались самого острого и животрепещущего содержания. Можно было высказаться, правда, не без учета последствий. Но при любом раскладе дело было стоящее: взаимовливание свежей крови. Слуцкий, мне кажется, уклонялся от него по двум причинам. Общение с аудиторией складывалось спонтанно, не им самим организованное, а это он переносил плохо. И более важное: он был из тех поэтов, что целеустремленно берегут себя для главного — писания стихов — и не хотят, не рискуют размениваться на иные жанры, ни устно, ни письменно.
Многолюдье вообще не было его стихией, во всяком случае, в том возрасте, что я его узнала. На Дезиковых днях рождения без специального приглашения собиралось у нас в Опалихе до пятидесяти человек. Легкость на подъем и жажда общения воистину были необыкновенны. Борис Абрамович произносил положенные имениннику слова, недолго обменивался репликами с соседями по столу, но при нарастании веселья и мельтешении все новых прибывающих лиц скучнел, уходил в сад посидеть на скамеечке под яблоней и вскоре отбывал. Ироничная, раскованная публика добродушно насмешничала над мимолетной ролью свадебного генерала. Соблюдать дистанцию в дружеском кругу между собой и остальными никому, кроме Бориса Абрамовича, не приходило в голову. Справедливости ради надо сказать, что представительствовал он как бы вынужденно, не видя для себя иного занятия на широкошумных искристых пирах души и духа. Он был не то что одинок, а один, когда все были и чувствовали себя вместе.
Слуцкий стоял тогда ближе к публикабельности, казался удовлетворенным своим положением дел в литературе. Держался как кое-чего достигший человек. Вхож был и в начальственные кабинеты, никак этим для себя не пользуясь. Ценил свою материальную самостоятельность, то, что жил на заработанное собственным горбом. За других — просил. Хлопотал за репрессированных, вернувшихся из небытия, возился с молодыми поэтами. Помогал по-рыцарски доблестно, красиво, не только не выставляя своих заслуг, а делая вид, что их не было вовсе: справедливость восторжествовала как бы сама по себе. Переживая наше первоначальное бездомье, ходил вместе с Л. Копелевым в Союз писателей: что же это — Самойлов без квартиры. Ее, как ни странно, дали, видно, хорошо, убедительно аргументировал. Ордер принесли аж в Институт Гельмгольца, где Дезик лечился.
Помню их тихо беседующими в больничной палате. Ни острот, ни взаимных подкалываний. Как будто ангел пролетел.
Я сновала туда-сюда — разогреть-подать привезенный из дому обед (казенный был ужасен), а потом ушла курить на лестничную площадку, чтобы не мешать. Так слаженно, ублаготворенно приникали они друг к другу, как редко бывало при ровном течении жизни.
Слуцкий, однако, приглядчивый к низовой, прагматической стороне, не преминул заметить и тут: «Галя очень организованная». Что уж он увидал такого особенного в самых обыкновенных бытовых движениях, право, не знаю: сам будучи чемпионом по собранности всякого рода. Он был даже слишком туго свинчен, без воздушных зазоров, без блаженства рассеянья, без отпускания себя на свободу. Сын и летописец железного века — ему сродни и подстать.
Когда Слуцкий заболел, Наровчатов сказал: «Сойти с ума из-за женщины — невероятно, какой-то девятнадцатый век!» Взгляд бывшего романтика на романтика неисправимого соответствует действительности лишь частично. Смерть жены Тани, тяжело пережитая, послужила скорее толчком, чем причиной тотальной депрессии. Врачи, в сущности, оказались бессильны: пациент был сильнее их. Он не больно-то и желал выходить из болезни, как из кокона. В воздухе зависла несуществующая цель: а для чего? Личная жизнь рухнула; возрождение для Слуцкого, человека одного варианта, маловероятно. Детей не было, и жаль безумно: при трепетной, въедливой, действенной доброте каким бы он мог быть выдающимся отцом и как бы это занимало и привязывало. Честолюбие отпало? отмерло? было перекрыто мощью сказанного слова? Стихи — написаны. И в каком множестве! Лавиной обрушились они после кончины Бориса Абрамовича в публикациях Ю. Болдырева. И до сих пор еще не все напечатано.